НАШЕ НАСЛЕДИЕ (nashenasledie) wrote,
НАШЕ НАСЛЕДИЕ
nashenasledie

без малого 100 лет назад - июль 1922



из письма А.М. Сахарову из Дюссельдорфа, 1 июля 1922 - с купюрами
в Штаты Есенин попадает позже, в ноябре 22.

М. М. ЛИТВИНОВУ
29 июня 1922 г. Дюссельдорф

Июнь 29 <19>22
Уважаемый т. Литвинов!
Будьте добры, если можете, то сделайте так, чтоб мы выбрались из Германии и попали в Гаагу, обещаю держать себя корректно и в публичных местах «Интернационал» не петь.
Уважающие Вас
С. Есенин
Isadora Duncan

письма С.А. Есенина здесь



из письма А. Б. Мариенгофу ноябрь 1922 из Нью-Йорка

Как рад я, что ты не со мной здесь в Америке, не в этом отвратительнейшем Нью-Йорке. Было бы так плохо, что хоть повеситься.
Изадора прекраснейшая женщина, но врет не хуже Ваньки. Все ее ба́нки и за́мки, о которых она пела нам в России, — вздор. Сидим без копеечки, ждем, когда соберем на дорогу, и обратно в Москву.
Лучше всего, что я видел в этом мире, это все-таки Москва. В чикагские «сто тысяч улиц» можно загонять только свиней. На то там, вероятно, и лучшая бойня в мире.
О себе скажу (хотя ты все думаешь, что я говорю для потомства), что я впрямь не знаю, как быть и чем жить теперь.
Раньше подогревало то при всех российских лишениях, что вот, мол, «заграница», а теперь, как увидел, молю Бога не умереть душой и любовью к моему искусству. Никому оно не нужно́, значение его для всех, как значение Изы Кремер, только с тою разницей, что Иза Кремер жить может на свое <пение>, а тут хоть помирай с голоду.
Я понимаю теперь, очень понимаю кричащих о производственном искусстве.
В этом есть отход от ненужного. И правда, на кой черт людям нужна эта душа, которую у нас в России на пуды меряют. Совершенно лишняя штука эта душа, всегда в валенках, с грязными волосами и бородой Аксенова. С грустью, с испугом, но я уже начинаю учиться говорить себе: застегни, Есенин, свою душу, это так же неприятно, как расстегнутые брюки.
<..> Каждый день, каждый час, и ложась спать, и вставая, я говорю: сейчас Мариенгоф в магазине, сейчас пришел домой, вот приехал Гришка, вот Кроткие, вот Сашка, и т. д. и т. д. В голове у меня одна Москва и Москва.
Даже стыдно, что так по-чеховски.
Сегодня в американской газете видел очень большую статью с фотогр<афией> о Камер<ном> театре, но что там написано, не знаю, зане никак не желаю говорить на этом проклятом аглицком языке. Кроме русского, никакого другого не признаю и держу себя так, что ежели кому-нибудь любопытно со мной говорить, то пусть учится по-русски.
Конечно, во всех своих движениях столь же смешон для многих, как француз или голландец на нашей территории.
Ты сейчас, вероятно, спишь, когда я пишу это письмо тебе. Потому в России сейчас ночь, а здесь день.
Вижу милую, остывшую твою железную печку, тебя, покрытого шубой, и Мартышан.
Боже мой, лучше было есть глазами дым, плакать от него, но только бы не здесь, не здесь. Все равно при этой культуре «железа и электричества» здесь у каждого полтора фунта грязи в носу.

через полгода
<...>
В кабину к нам неожиданно являются репортеры, которые уже знали о нашем приезде. Мы выходим на палубу. Сотни кинематографистов и журналистов бегают по палубе, щелкают аппаратами, чертят карандашами и всё спрашивают, спрашивают и спрашивают. Это было приблизительно около 4 часов дня, а в 5 1/2 нам принесли около 20 газет с нашими портретами и огромными статьями о нас. Говорилось в них немного об Айседоре Дункан, о том, что я поэт, но больше всего о моих ботинках и о том, что у меня прекрасное сложение для легкой атлетики и что я наверняка был бы лучшим спортсменом в Америке. Ночью мы грустно ходили со спутником по палубе. Нью-Йорк в темноте еще величественнее. Копны и стога огней кружились над зданиями, громадины с суровой мощью вздрагивали в зеркале залива.
Утром нас отправили на Элис-Аленд. Садясь на маленький пароход в сопровождении полицейских и журналистов, мы взглянули на статую свободы и прыснули со смеху. "Бедная, старая девушка! Ты поставлена здесь ради курьеза!" - сказал я. Журналисты стали спрашивать нас, чему мы так громко смеемся. Спутник мой перевел им, и они засмеялись тоже.
На Элис-Аленде нас по бесчисленным комнатам провели в комнату политических экзаменов. Когда мы сели на скамьи, из боковой двери вышел тучный, с круглой головой, господин, волосы которого немного были вздернуты со лба челкой кверху и почему-то напомнили мне рисунки Пичугина в сытинском издании Гоголя.
- Смотри, - сказал я спутнику, - это Миргород! Сейчас прибежит свинья, схватит бумагу, и мы спасены!
- Мистер Есенин, - сказал господин. Я встал. - Подойдите к столу! - вдруг твердо сказал он по-русски. Я ошалел.
- Подымите правую руку и отвечайте на вопросы.
Я стал отвечать, но первый вопрос сбил меня с толку:
- В бога верите?
Что мне было сказать? Я поглядел на спутника, тот мне кивнул головой, и я сказал:
- Да.
- Какую признаете власть?
Еще не легче. Сбивчиво я стал говорить, что я поэт и что в политике ничего не смыслю. Помирились мы с ним, помню, на народной власти. Потом он, не глядя на меня, сказал:
- Повторяйте за мной: "Именем господа нашего Иисуса Христа обещаюсь говорить чистую правду и не делать никому зла. Обещаюсь ни в каких политических делах не принимать участия".
Я повторял за ним каждое слово, потом расписался, и нас выпустили. (После мы узнали, что друзья Дункан дали телеграмму Гардингу. Он дал распоряжение по легком опросе впустить меня в Штаты.) Взяли с меня подписку не петь "Интернационала", как это сделал я в Берлине.

14 августа 1923 года
полностью>
Tags: 20-е годы, Германия, Есенин, США, буржуи, мемуары/письма, русская цивилизация, цитаты
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 4 comments